Ну, что, граждане графоманы, дождались? Следующие 45 тыщзнаков — ваш приз за долгое терпение, не иначе.
Речь у нас на сей раз пойдёт о банальностях преимущественно. О многом и о некотором другом тоже пойдёт речь, но в основном всё-таки о банальностях.
Банальность нередко путают с обыденностью и штампом, однако это всё надо различать. Различать мы будем так.
Речь у нас на сей раз пойдёт о банальностях преимущественно. О многом и о некотором другом тоже пойдёт речь, но в основном всё-таки о банальностях.
Банальность нередко путают с обыденностью и штампом, однако это всё надо различать. Различать мы будем так.
Штамп — это некогда, быть может, и свежее, а быть может, и нет, но в любом случае на сегодняшний день навязшее в зубах, приевшееся, затёртое. Ключевое «на сегодняшний день».
Обыденность — это в общем смысле повседневное, привычное, будничное, в чём-то даже рефлекторное. Вот, например, бытовые и производственные моменты, — это частные случаи обыденности. Обыденность может быть как привычной нам, так и непривычной, как современной, так и отстоящей от нас по времени.
Банальность — это из области вероятности. Это то, что более всего ожидаемо в данном контексте.
Пример штампов:
(Тут я, признаться, даже не могу указать точное количество штампов. Пока насчитываю четыре: «бездонные глаза»; эмоция, наделённая свойствами материального объекта или вещества («плескался ужас»); глаза как зеркало динамики («плескался в глазах»); глаза как зеркало эмоции или состояния («ужас в глазах»). Всё перечисленное — штампы, да.)
Пример обыденности в бытовой разновидности:
Пример обыденности в производственной разновидности:
Пример банальности:
К последнему этюду так и хочется добавить сакраментальную строку из школьного букваря:
Что я хочу сказать? Я хочу сказать, что в литературе допустима только обыденность. Допустима она, правда, с большими натяжками, поскольку век литературы уже слишком долог, чтобы можно было принимать обыденное в ней безоговорочно. Но принципиально обыденность — допустима, а где-то даже и необходима.
Не то штампы с банальностями. Штампы и банальности — это, собственно, и есть то, что делает произведение неинтересным. Можно простить автору корявый язык, если он описывает им, к примеру, массу неожиданных, нестандартных вещей. Можно простить ему необоснованные длинноты и даже морализаторство. И даже отсутствие обоснуя, этой священной коровы молодых талантливых и тех, в кого они выродились, тоже можно простить, и даже с лёгкостью.
Но ни штампам, ни банальностям прощения нет и не будет, потому что читать то, что заведомо предсказуемо, и то, что разносится по всем углам, — неинтересно.
Лирическое отступление: вот здесь, кстати, ответ на вопрос о том, почему плохи рекурсивные штампы (это когда автор, высмеивая штампы, пользуется штампами же). Да неинтересно потому что. Потому что предсказуемо. И совершенно не важно, иронизирует автор или пишет всерьёз. Он просто предсказуем — и этого достаточно. Конец лирического отступления.
Так вот, сегодня речь у нас пойдёт, как я уже сказала, о банальностях преимущественно. Тему штампов и обыденного мы тоже затронем, но лишь постольку, поскольку это смежные с банальностью темы. В основном, повторяю, говорить мы будем о банальном.
Понятно, что писать совершенно без банальностей — это даже физически очень сложная задача, не говоря уже о том, чтоб формулировать её как задачу творческую. Даже без штампов писать в наше время почти невозможно, а уж без банальностей и подавно. Поэтому банальности в любом тексте так или иначе обнаружатся обязательно. Таким образом, вопрос ставится только о соотношении банального и небанального. Чем больше это соотношение склоняется в сторону банального, тем менее интересным получается повествование и тем вернее читатель отказывается от такого произведения.
Теперь открываем рассказ «Лекарь» Натальи Шнейдер и переходим к разбору конкретных полётов.
От слов «Поговорить надо» и до слов «устало сказала я. И расплакалась» мы наблюдаем одну здоровенную грандиозную банальность. Заключается эта банальность в том, что командир отдаёт приказ, а подчинённый не хочет этот приказ выполнять, потому что у него имеются причины интимного свойства. Вот сама эта коллизия — банальна до жути. Банально то, что причина убийственно важна для подчинённого, банально то, что подчинённый без содрогания и слёз вспоминать об этой причине не может, банально и то, что он всё равно выполнит приказ. Таких банальностей по всем в/ч, ротам и взводам наберётся приблизительно сто пятьдесят процентов в отношении к количеству военнослужащих. Очень у всех потому что много причин не выполнять приказы командиров, и все эти причины, как одна, — безразмерной ширины. Более того, если взять две причины, одной из которых будет нежелание трепетной девы лишний раз травмировать свою тонкую натуру воспоминаниями о трагическом прошлом, а другой — реальным, предположим, отсутствием у солдата тёплой обуви с одновременной перспективой идти по сорокаградусному морозу в наряд, догадайтесь с трёх раз, какая из этих причин покажется нормальному командиру более серьёзной, убедительной и существенной? Вот, я тоже думаю, что та, которая праобувь. А та, которая прадушу, она ни серьёзной, ни убедительной, ни существенной, ни вообще причиной не покажется. И трепетная дева поэтому без вариантов отправится со своим страданьем нахуй, ну, то есть в госпиталь.
Таким образом, вся эта чёртова уйма букв о том, что на сто процентов заранее предсказуемо, может быть сведена к единственной фразе: «Я уезжала в госпиталь. Не по доброй воле, но приказ есть приказ» — всё. В том же виде, в каком это написано, мы наблюдаем весьма масштабную (особенно в рамках рассказа масштабную) банальность, изрядно приправленную к тому же соплями.
Сопли делают банальность благоглупостью, и на соплях поэтому надо остановиться отдельно.
Очень болит мозг читать всю эту ахинею. И следующую, где тырщ командир стукает прямо ажно кулаком по столу, — тоже мозг болит.
Автор, скажи честно, сколько у твоего командира было времени на сон? Вот просто прикинь по распорядку — чисто для себя. А то по разговору с трепетной девой создаётся впечатление, что он сидит в глубоком тылу и все его содержательные занятия состоят сугубо в онанизме. Проблема в том, что у этого командира, если он и правда воюет, действительно море солдат, а у этих солдат, в свою очередь, море проблем, и все эти моря дохуя как значимы, важны, а главное, интимны… не говоря уже об их исключительной государственной важности, причём в прямом смысле. Потому что если натёрший интимное место, то есть ступню, солдат пойдёт завтра стрелять вражин как есть, у него послезавтра на этом месте будет гнойник — и он вообще ходить не сможет. А если солдат, побывавший у блядей, не вылечит вовремя триппер и не укажет на ту блядь, с которой спал, то через неделю этот триппер охуячит всё подразделение. И когда таких проблем наберётся хотя бы на треть личного состава мобилизованного населения, государству настанет пиздец в прямом смысле. Так что устраивать истерики по поводу каждой личной трагедии командир даже взвода заебётся чуть раньше, чем к концу первой недели своей службы. Он этипраблемы решает на ходу и на автомате. Тем не менее, у тебя, автор, едва ли не каждая его реплика — высокопарный штамп, и если открыть второсортные книжки правайну, там таких штампов обнаружатся залежи. Вот я и спрашиваю: сколько часов в сутки он у тебя спит, коль скоро у него остаётся время читать графомань и даже цитировать её целыми абзацами?
Но это, собственно, не главное. Главное, что и дева эта с безумным прошлым и не менее безумным настоящим, она тоже заебётся вздрагивать и плакать каждый раз при воспоминании о своей личной трагедии, даже если изначально была чудовищно трепетна (а я, признаться, плохо представляю себе врача, трепетного хотя бы в малой степени). Я тебе, автор, как краевед скажу: при воспоминании о личной трагедии вздрагивать человек перестаёт очень быстро даже в мирное время… если, конечно, ему не всё равно, задавит его автобус или не задавит. А Анечку, судя по всему, очень даже волновало, задавят её или нет, в противном случае на войне она бы и не выжила. Так что первые дни она, вполне возможно, мотивировалась одной лишь местью. Однако дальше она стала просто жить, ибо зацикленность на мести означает уже психическое заболевание, а в образе Ани мы не находим ничего, что указывало бы на манию преследования. Ей, конечно, было чуть тяжелее, чем людям, не понёсшим подобной утраты, но она, тем не менее, жила. И, как всякий нормальный человек, она наверняка задавалась вопросом, а что будет дальше.
Так вот. Сначала она при мысли о «дальше» просто плакала: мужчины, с которым она связывала свою дальнейшую жизнь, не стало, а мысль о другом мужчине ей на первом этапе наверняка казалась кощунственной. Поэтому она просто плакала — от одиночества и жалости к себе. Потом она поняла (через «не хочу», потому что понимать подобные вещи всегда очень неприятно), что, фактически, жалеет не покойника, а саму себя. Покойника чего жалеть? Жалей, не жалей — что пеньком об сову, что совой об пенёк. «Изя всё». И вот где-то через пару-тройку месяцев после гибели мужа (скорее всего, вместе со сменой очередного времени года) до неё это должно было неизбежно дойти, даже если бы она была полным тормозом и в остальном жила припеваючи. Но она была не тормоз, не обольщайся, снайперам тормозить нельзя. Плюс к тому, нельзя тормозить на войне вообще. Вдобавок приплюсуй обыденность (см. начало постинга) утраты: в непосредственной близости от героини рассказа таких же, как она, вдов и вдовцов бегает табун. Наверняка не меньший табун бегал, пока она служила с мужем в госпитале, поэтому так или иначе (она же не идиотка у тебя, правильно?) она и прежде осмысливала перспективу потерять Андрея — ещё в то время, пока он был жив. Так что до Ани твоей всё допёрло гораздо раньше. Закладывай две недели как максимум, плюсуй остаток от традиционных для христианства сорока дней помина на осмысление всего остального — и получишь приблизительно то, что и должно было быть. В течение этого времени героиня — хотела она того или не хотела — обязательно дошла до мысли, что мёртвый человек для живого — фантом, даже если между ними когда-то была любовь.
Вдобавок к этому она прекрасно понимала, пусть даже бессознательно, что никакой другой специальности у неё с имеющейся судьбой не будет. Её с девяти лет воспитывали как лекаря — всё, на ней уже можно ставить крест по всем другим направлениям. У неё даже фантазия вся целиком ориентирована на профессию — и ты, автор, это, кстати, вполне себе даёшь понять. Фактически, заставить переквалифицироваться лекаря в том виде, в каком он у тебя описан, — это всё равно, что заставить переквалифицироваться балетного актёра или профессионального музыканта. Потолок его возможностей — это педагогика по специальности, больше вариантов нет. Не было у неё другого будущего, кроме как в качестве лекаря. И она это тоже прекрасно понимала. И она должна была смириться с мыслью о том, что всю оставшуюся жизнь ей предстоит только лечить, даже раньше, чем эта мысль оказалась ею осознана. Я вообще предполагаю, что таковое смирение пришло к ней… не-не, не после смерти мужа. В далёком детстве, автор.
Так вот. Какого чёрта Аня дёргает за нервы своего командира и обвиняет его непонятно в чём? Чтоб сказать: «Посмотрите, как я картинно страдаю»? Из контекста следует, что трагедия произошла довольно давно (винтовка третьей рукой, фактически, стала), раны уже далеко не свежи и всё переварено и передумано десять тысяч раз. Вдовцы с сиротами опять же табунами. И нет у Ани никаких других причин вставать в позу, кроме как ради спекуляции своим несчастным случаем. Тем не менее, она встаёт в позу — и мы наблюдаем классическую разновидность авторских соплей на ровном месте.
Так что же там у Ани с командиром было на самом деле? На самом деле там командир просто сообщил снайперу о переводе его, снайпера, в клинику, а снайпер, у которого сразу появилась масса неприятных мыслей, спокойно, хоть и с досадой, принял эту новость — она была предсказуема давным-давно; там было очень много неловкого молчания в диалоге, очень много общего неуюта и общей скованности. Он всё хотел спросить, оклемалась ли она хоть немного, пока бегала с винтовкой (подруга детства всё-таки). Ещё хотел сказать, что любит её. Она всё хотела сказать ему спасибо за то, что дождался тогда. Не должен был, но дождался, прикрыл. А она тогда и сама не знала ещё, хочет выжить или нет. Ну, вот узнала, надо бы спасибо сказать. И вот это всё они хотели друг другу сказать, но что-то как-то всё мешало им обоим: то слова какие-то не те в голову лезли, то потом те прилезли — но как их сказать? Надо ведь чтоб не ранить человека и чтоб не сопливо. А чтоб не ранить и не сопливо, надо, наверное, как-нибудь так небрежно, между делом. А небрежно — вдруг ранишь? Хуёво получится. А не небрежно — вдруг сопливо выйдет? Вообще пиздец позорище. А не сказать — вдруг уже и не доведётся? Вот, блядь, ангидрид твою, падла, перекись…
И никаких истерик там не было даже отдалённо. Они мялись, жались и думали о том, как же им вот так сказать всё, что надо, но чтоб не ранить и не сопливо. Потом Аня сказала: «Ладно, Лёх, мне собираться надо». Или он сказал: «Ладно, Анька, мне ещё рапорт писать надо». Вот и поговорили.
А что касается всего остального, то незачем Ане искрить и тем более рыдать на публику. Да, и несподручно: солдат она всё-таки, а таких тут море, и у каждого своя трагедия, и ничем она в этом смысле от других не отличается, чай, не царица полей. Алексею же, в свою очередь, незачем пыжиться и нести штампованную ахинею про заботу, тем более о государстве. Тоже мне, премьер-министр.
Если же нет, тогда мы вынуждены признать, что Аня — спекулянт, причём весьма грязный, а её командир — профнепригодный истерик. Как-то так.
Но это было о соплях.
Вернёмся к банальностям (кстати, сопли — это очень банальная вещь). Сейчас я приведу пример банальности, которая, помимо того, что плоха сам по себе, становится причиной курьёза.
В следующей части рассказа нам повествуют о собственно трагедии, приключившейся с Аней. Начало трагедии связано с началом войны, и вот как начало войны выглядит в описании автора:
Что мы тут видим? Мы видим: а) объявление войны по радио, б) «мерные, чеканные фразы диктора», в) всеобщую мобилизацию (это уже из контекста, в котором девушка сразу, без вариантов указывает в сторону военкомата), г) конец июня (осталось за кадром, но точная дата названа в тексте открыто — выдача дипломов). Внимание, вопрос: о какой войне идёт речь? Правильный ответ: это описание начала Великой Отечественной войны. Я даже больше скажу: это самое банальное описание её начала из всех возможных. Радио, запоминающийся голос диктора, всеобщая мобилизация, выпускной — это полный набор ассоциаций с началом Великой Отечественной.
И вот, столкнувшись с этим фактом, мы ниже читаем следующее:
Автор, золото… а вот скажи мне как женщина женщине… кто у тебя оккупант? У меня шевелится страшная мысль: это хохлы. Ибо столь бойкое объяснение интервентов с коренным населением оккупированной территории можно представить только в одном случае — если язык, на котором они общаются, в равной мере хорошо знаком обоим. Пиздец твоему пафосу. Я ржу впокатуху, потому что живо представляю себе щеневмершего хохла, грозящего кулеметом москалю. «Ах, лента за лентою набої подавай…» Щовиговорите? Москальське серце б’є? Зараз виправимо. «Ах, лента за лентою…»
Нет, я серьёзно: с кем воюют русские, если, с одной стороны, мы имеем Великую Отечественную войну в её основных узнаваемых деталях, а с другой — герои свободно объясняются с оккупантами? Ну, дурдом же, если вдуматься. А этот дурдом, между прочим, — свидетельство общей твоей беспомощности. Потому что с одной стороны, ты взял за основу банальность (для наших людей Великая Отечественная — это банальная война, как ни цинично такое утверждение прозвучит), а с другой — не удосужился сделать сцену в госпитале правдоподобной, то есть насытить её — см. обратно начало постинга — обыденностью, которая в данном случае представляет собой поведение людей, изначально очень плохо понимающих друг друга.
Я даже знаю почему ты этого не сделал. Потому что подобное поведение, чего доброго, могло бы оживить сцену настолько, что сцена эта стала бы по-настоящему трагична и страшна уже для тебя самого, для автора: через невольный и неизбежный комизм, через спотыкач, через множество вербальных — интонационных и коммуникативных — деталей. Это была бы жуткая сцена, на самом деле. Очень настоящая, потому что в действительности оно так преимущественно и бывает. Обыденность возникает сама по себе — в ординарном, рабочем, естественном непонимании разноязыких людей, в попытках исполняющего обязанности переводчика через пень-колоду понять и перевести, в обыкновенной человеческой досаде на коммуникативные сложности (с обеих сторон), в наблюдении всех за дулами автоматов (потому что в отсутствие общего языка только они и способны разрешить коммуникативные противоречия). Натуральность этой сцены — в попытках донести смысл своих слов противоположной стороне и понять её слова. И ещё — в попытках найти хоть каплю смешного во всей этой ситуации. Поиск комичного — это защитная реакция любого здорового организма на избыток негатива, а негатив там обе стороны хавают полной лопатой. Комичное перестаёт пугать — и человек, немножко привыкший к мысли о страшном, сразу и инстинктивно цепляется за малейшее смешное и фиксируется на нём. Нередко даже ржёт истерически в самый неподходящий момент. Или ты думаешь, чеченцы отрубленными головами в футбол играют, потому что они действительно звери? Щаз. Они точно такие же люди. Они просто живут в том мире, который ты пытаешься описывать, — по-настоящему и долго живут, я имею в виду, а не по полтора часа в день за компьютером.
Но — автору до этого надо действительно дорасти. Потому что вживаться вот в эту шкуру человека, который смотрит на кошмар изнутри, — это тяжело. Объективно тяжело. Там, с того ракурса, сразу становится ясна вся мелочность изначальной задумки, вся объективная несущественность девочкиных соплей, и вообще всё становится ясно, как небо над Экватором. Остаётся только животный ужас, от которого сводит кишечник, причём так, что иные срутся в прямом смысле. И у автора иных мыслей, кроме как о спасении своих героев, — тоже не остаётся, что характерно. Он начинает любые зацепки, любые лазейки искать, только бы не дать разразиться катастрофе, только бы всех спасти. Это единственная мысль, которая остаётся у человека внутри подобной ситуации — мысль о спасении. Понимаешь?
И вот, я, стоя внутри этой ситуации, спрашиваю тебя: был ли у Андрея шанс на спасение? И тебе же отвечаю: да, автор, был. Одно его слово. Одно, автор.
«Работаем».
В сторону Ани. Он её муж. Он знает о её способностях. И он, как старший по отделению, берёт на себя обязанность координировать действия подчинённых. И Аня подходит — по его, хирурга, команде — и пашет рядом с ним. Тихо, без резких телодвижений, очень сосредоточенно контролируя преимущественно собственную прямую кишку. Чтоб не дай бог. Потому что мало ли. С той стороны тоже люди, и у них тоже нервы. Руки у неё в штатном режиме работают, их контролировать не надо, она с девяти лет обучалась, у неё всё на автомате. Так что внимание её сконцентрировано на вещах крайне непоэтических, и в передаче читателю тебе о них лучше вообще не упоминать (но знать — надо). Пашет и пашет.
Хирург — размашистыми движениями лохматых бровей по большей части — распоряжается в это время младшим персоналом и делает вид, будто распоряжается и Аней тоже. Просто чтоб все были при деле и не впадали в панику: лоб лекарю промакнуть, пациента в порядок привести, тампон туда-сюда, капельницу-хуяпельницу, давление померить, пульс, температуру и прочую утку под неизбежный энурез, доклад лекаря о текущем этапе операции — и всё это желательно в темпе, желательно непрерывно, одновременно и главное, монотонно. Это не важно, что это всё не нужно. Главное — дать понять террористу, что все вменяемы и сотрудничают, а сотрудникам — что начальник не потерял головы и ориентироваться, таким образом, им по-прежнему есть на кого.
И все — вот он, этот шанс, — остаются живы. Все, автор. Точно так же, как осталась жива одна Аня, которую ты бросил корячиться над распростёртым телом в одиночестве, чтоб она потом красиво страдала.
Автор. Ты жесток, потому что малодушен. Потому что ты боишься реально поставить себя на место героев, вжиться в их шкуру и прожить их жизнью хотя бы пять минут. Ты зверски жесток, потому что у молодой здоровой женщины был шанс — был, повторяю — остаться при муже, нарожать ему кучу детей и прожить счастливую жизнь после войны. Ты ей этого шанса не отдал, потому что она у тебя изначально, по плану, предполагалась вдовой, и ты сразу, по задумке, начал писать о ней как о вдове. Тебе сначала на ум пришла антитеза «лекарь — убийца», и под эту антитезу ты начал подгонять судьбу отдельно взятой женщины. Ты отталкивался не от рождения Ани и даже не от её сложившейся личности, а от факта абстракции в сферическом вакууме. И ты даже не потрудился заглянуть внутрь той ситуации, куда загнал её, чтобы проверить, а действительно ли Андрея убили.
Тебе не стыдно? Я серьёзно. Я уже про эту твою Аню и про этого Андрея, не говоря уже о Лёше, знаю больше, чем ты сам. Они уже мои герои в большей степени, чем твои, хотя я про них ни строки художественной прозы не написала и вообще всего два дня как с ними знакома. Это нормально, как ты считаешь? Я их уже даже спасла — просто по ходу анализа твоего рассказа. И их — мои читатели — уже полюбили, понимаешь в чём самый-то прикол? Мои читатели уже ждут от меня продолжения про твоих героев: а что было дальше? При этом я ни в одном глазу не уверена, что они читали твой исходник. Вот это я понимаю, театр абсурда!
Но допустим. Допустим всё же, что шансов там действительно не было (хотя я, признаться, не верю в таких безмозглых хирургов. Врачи, особенно полевые, особенно хирурги, вообще невероятно живучи, потому что во многом циничней остальных, а это даёт им возможность соображать быстро и строго по делу). Возвращаемся к неправдоподобному описанию эпизода. То есть уже не к тому, о чём написано, а к тому, как написано.
Отказ от правдивого изображения трагической сцены — это всегда подсознательный отказ. Понять это важно. Это рефлекторная защита мозга от действительности, которую мозг не в состоянии принять, пропустить через себя и адекватно осмыслить. Очень сложно правдоподобно описывать эмоционально тяжёлые сцены: психика блокирует львиную долю негатива, и писателю приходится иногда годами фильтровать уже созданный вчерне эпизод. Даже если он невъебенно много пережил и при этом невъебенно талантлив. Даже если он сам прошёл эту войну и сам стрелял, и сам хоронил убитого при нём же любимого… то есть тем более если так и было, потому что это давно известный феномен — очевидец, особенно очевидец трагичного события, часто видит не то, что происходит на самом деле (по поводу чего даже и поговорка есть — «Врёт, как очевидец»). Это очень сложно, повторяю, потому что от негативных фактов психика старается закрыться. И если там действительно всех убили, оставив одну Аню, — это пиздец какая тяжёлая сцена для работы. Я бы не взялась. Я бы стала спасать любой ценой, лишь бы не нарваться на вот эту необходимость описывать неописуемое. Но допустим, повторяю…
Неправдоподобное, в том числе пафосное описание подобных эпизодов неизбежно даёт на выходе сопли, потому что неправдоподобно описанная трагедия читателем как таковая не воспринимается. Читатель, он ведь тоже не дурак, и у него защитные механизмы тоже в полном порядке. Поэтому если автор не пропустит трагедию через себя, читатель получит только эмоциональный удар под дых — ровно то, что получает от всех подряд графоманов на всех подряд «грелках» и во всех подряд произведениях современных писателей-фантастов и фэнтезистов. И это то, что я это называю энергетическим вампиризмом, а большая часть остальных — выжиманием слезы. Больше читатель ничего не получит. Он не отрефлексирует трагедию героини, он просто всплакнёт чуток над соплями, после чего самостоятельно оценит ситуацию уже с точки зрения комического (см. выше — защитная реакция), тут же найдёт безумно смешной образ хохлов-оккупантов — и заржёт. И на выходе образуется фонтан самых разнообразных эмоций, который, в общем-то, тоже сопли.
Для достаточного описания трагедии, запомни это хорошенько, существует вполне приемлемый для всех вариант — это максимально краткое сообщение о трагедии максимально нейтральным тоном. «Мужа убили» — всё.
Или ты думаешь, что, если ты так напишешь, у читателя появятся сомнения в трагизме ситуации? Ну, может, конечно, и появятся, если он чурбан бесчувственный. Но, вообще-то, для нормальных людей, даже для детей, которые ещё мало что соображают, сообщение о смерти близкого человека — это всегда сигнал к состраданию. Подробностей, как правило, не требуется.
Дальше.
Я стесняюсь, но спрошу: у них там как, в плен принципиально не берут? То есть вот живёт себе такой уникальный во всех отношениях специалист, каких выпускается в среднем только по два человека на курс, — и никому-то он, сирота, не нужен. Ни своим (овдовев, лихо скачет по передовой со снайперской винтовкой, экая рэмба). Ни чужим (иди, девка, куда хочешь). Вообще никому. «Охуенная у нас тут война, бля». «Тебя никто не тронет», пиздуй хоть налево, хоть направо.
И пошла душа невинная к арсеналу, слёзы вдовьи, горючие портками утирая…
Или каг? Кстати, обрати внимание, я тебя даже не спрашиваю, зачем вообще офицеру понадобилось уничтожать такую толпу медперсонала… который все нормальные люди, вообще-то, стараются сохранить на всякий случай. Чисто на тот случай, если в медперсонале возникнет острая нужда (а она таки возникает время от времени, как ни странно). Но шизофрения — штука такая, иной раз как накатит, так потом в легенду и въедешь прямой наводкой. Поэтому приказ офицера мы обоснуем его душевной болезнью и ею же объясним отсутствие у оккупантов собственных врачей. Ничего, на войне как на войне, и с ума там тоже сходят. Это ещё не трава, а так, мурава. Поедем лучше дальше, там заросли кустистей.
Дальше мы узнаём о способности лекаря чувствовать живую мишень нутром, а кроме того, нам подробно объясняют, в чём и как эта способность проявляется. И мы тогда задаёмся следующим вопросом: а почему нашего доблестного снайпера, который к тому же лекарь, не заслали глубоко в тыл врага вести отстрел государственного масштаба? Раз он такой целкий, что инда на вскидку не промахивается? Опять же, мужа убили. Идеальная машина как террора, так и возмездия, по сути. Камикадзе нервно курят «Беломор» под плинтусом. Но нет. Наше молодое дарование прозябает где-то на линии фронта, чпокает рядовых и младших офицеров, ежечасно собой, драгоценной, рискует, и только в самый уже критический, очевидно, момент (это, видимо, когда уже всех лекарей враги-шизофреники из госпиталей повыпустили) дарование отзывают… в госпиталь, в столицу.
Швы сращивать.
Я ничего уже не понимаю, потому что я даже современную прогнившую Россию не могу представить деградировавшей до такой степени, чтоб подобными людьми не интересоваться. Если до такой степени дошла деградация страны, то страны просто не существует. Это даже не двадцатый век, это феодальная раздробленность. И я пялюсь на это чудо политической мысли и даюсь диву: этачоваще?
Но это ж ещё не всё, ваще. Я, ваще, о банальностях — не забыли? А то тут столько оригинального и нетривиального уже всплыло, что и мать родную позабудешь.
Так вот, главная проблема в данном случае — это, всё-таки, несмотря на весь обнаруженный мимоходом креатив, нагромождение банальностей. Лекарь лечит. Нет, книжек, кроме как по специальности, не читает. Какие книжки, вы о чём? Этажелекарь. Вдова скорбит, поскрипывая плотно сжатыми зубами. Какие посторонние мужчины, какая личная жизнь? Онажевдова. Командир приказывает, командиру тяжело и кулаком по столу — онжекомандир. Всё серьёзно и кармически брутально. Враг убивает без жалости и сострадания — плевать, что для убийства нет резонов, онжевраг, ему положено. Командира ранили — рассмотреть ли это как неожиданность? Воскрешённый вдовой командир признаётся ей в любви — я бы на месте вдовы посоветовала ему натянуть презерватив на государство и оставила бы размышлять над этой сентенцией до скончания веков, раньше он всё равно ничего не придумает.
О, лекарь убивает! Ништя-а-а-к! «Спартак» — чемпион! Но дальше автор, очевидно, настолько охуел от собственной оригинальности, что довести ништяк до логического завершения фантазии уже не хватило. И поэтому охуевать теперь будет читатель — под мешком вопросов. Или не будет, если повиснет на соплях молодой вдовицы.
Между тем, единственная по-настоящему интересная мысль этого рассказа заключена в самой идее дара. Вот только автор, не раздумывая долго, назвал этот дар абы как, а не так, как он того заслуживает. И из-за этого круг его, автора, обзора немедленно сузился до маленькой точки и до совершенно бесчеловечной в своём романтизме антитезы «врач — убийца».
А девочка, между тем, если по сути, не врач и даже не лекарь (автор понять-то понял, что в апелляции к слову «врач» кроется большая лажа, но подумать как следует, в чём именно лажа, постеснялся и поэтому слово «врач» заменил, но заменил всё равно неправильно).
Алхимик она, автор. Это называется алхимик. Тот, кто анализирует и трансформирует вещество путём непосредственного взаимодействия с его сокровенной сущностью. Девочка поэтому может, конечно, стать своеобразным врачом — вот таким, каким ты его описал, не раздумывая долго. Но это только малая часть того, чем она может стать. Потому что она с равным успехом и с равной же вероятностью может стать снайпером, таможенным служащим, ветеринаром, ювелиром, энергетиком… Понимаешь, к чему я клоню? Да, автор, можно написать «Лекаря», а можно «Парфюмера» — и всё с опорой на одну и ту же идею алхимического дара.
Банальность — вот твоя главная засада.
Ты можешь сказать, что все эти упрёки несостоятельны, потому что жизнь напичкана банальностями: лекари лечат, командиров ранят, мужчины любят женщин и наоборот. Я соглашусь: да, жизнь действительно напичкана банальностями. Но разве это повод начинять банальностями литературное произведение, да ещё в таком количестве? А почему тогда народ от производственных романов и агиток плюётся? Чего Брежнева-то не читает, например? Если банальности так важны. Давай, вперёд — в библиотеку и сразу к Брежневу. И нахер эти приключения с фантастикой.
Ты можешь сказать, что если ориентироваться на мою критику, то надо писать другой рассказ и совсем о другом. И опять я соглашусь. Именно другой рассказ и именно о другом. Вот этот конкретный рассказ плох ровно тем, каков он и о чём он. Так какой из этого можно сделать единственный логичный вывод? Вывод кажется тебе нелеп? Ну, можно, в принципе, в ООН на логику пожаловаться.
Ты можешь сказать: тогда придётся писать под твою диктовку. Я тебя, в свою очередь, спрошу, писал ли, как ты думаешь, под мою диктовку Зюскинд?
Ещё раз: да, другой рассказ, да, о другом.
Праезыг.
Общая банальность произведения, к сожалению, подчёркивается банальностью языка. Образец:
Что здесь плохо, кроме того, что плохо всё? По пунктам.
1. Неоправданное количество точек на кв. см. текста. Не надо пытаться передавать внутреннее напряжение героя нарочито рваными предложениями: во-первых, это уже давно стало штампом, а во-вторых, ты не умеешь рвать точками. Забудь обо этом приёме, короче. Все противительные и соединительные союзы пиши по возможности в составе предыдущего предложения. На самый крайний случай усвой, что переносить союз лучше всего со сказуемым — и не вместо, а вместе, то есть сказуемое должно присутствовать по возможности в каждом предложении. Лучше даже, если оно будет в каждом придаточном;
2. Сумятица глагольных времён и наклонений, особенно в сочетании с разнообразием форм сказуемых никогда не сможет передать динамику и всё то же пресловутое внутреннее напряжение героя. Всё, что она, сумятица (особенно в упомянутом сочетании), передаст, — это твою беспомощность. Чтоб тебе было легче медитировать, передаю по буквам: «прошла», «целы», «иссечь», «зарастить», а дальше там идёт вообще очень бредовое предложение — не пришей кобыле хвост, осколок предыдущего. И это, кстати, тоже банальность. Посмотри, почитай внимательно чужую графомань — ты найдёшь такой сумятицы и таких осколков тонны по всем «грелкам» и прочим стрелкам;
3. Чем твой специалист занимается? Вот она «иссекла» повреждённые ткани. Кстати, что ты этим хочешь сказать? Что она их разрезала, грубо говоря? А зачем, если они и без того повреждены? Но дальше она стала сращивать очищенную рану. А когда она успела её очистить? Или под словом «иссекла» ты подразумеваешь что-то другое?
Я думаю, фраза должна звучать так:
«Пуля прошла по касательной, разорвав артерию и мышцы вокруг, но, к счастью, не задела ни внутренние органы, ни позвоночник. Я аккуратно очистила повреждённые ткани и стала сращивать рану слой за слоем: сосуд за сосудом, мышцу за мышцей».
Как-то. Или близко к тому.
Ещё образчик (я, если заметили, даже по тексту почти не ползаю, там цитировать можно непрерывно):
Всё то же самое: не надо создавать пафос нагромождением точек и не надо валить в кучу глагольные формы. Это глупо, потому что выспренно.
«Лекарь чувствует чужую боль. И чужое тело» — вообще-то, ощущения — это и есть тело. Тело, оно, понимаешь, состоит из ощущений, у него свойство такое, ощущения ощущать. Например, вот, боль, да.
«То, что можно исцелить, можно и разрушить» — эта ахуенно свежая мысль должна быть, очевидно, внесена в анналы. Я всё прабанальности, если кто забыл. У меня весь постинг сейчас на эту тему. Причём — внимание! — это как раз тот самый случай, когда банальность могла бы быть уместна и оправданна, потому что дальше идёт антитеза («вот только»). Однако автор эту антитезу за каким-то хреном вынес в отдельное предложение — и получилась у него не антитеза банальности, а просто две банальности… или три, я чота запуталась уже.
«Вот только все сделанное немедленно возвращается к нам. Поэтому я теряю сознание после каждого убитого» — ну, во-первых, о том, что всё сделанное немедленно возвращается к лекарю, читатель догадался приблизительно где-то в самом начале. Чисто. Мозгом. Понял. Хотя, конечно, то, что может думать, может и не думать. Если будет впадлу. Но, как правило, то, что может думать, всё же будет думать, так что, автор, я бы на твоём месте этот секрет полишинеля вот так бы в лоб бы не озвучивала. Бы. И уж во всяком случае я бы не озвучивала его с таким надрывным пафосом — аж с паузами в целых два предложения.
Во-вторых, насчёт потери сознания недурно бы пояснить. А то получается, что убивает у тебя снайпер, поражая не важно какой орган, — а отключается у него почему-то именно мозг. А почему мозг, а не коленка, например-то? Почему не язык? Прикинь, было бы свежо, во всяком случае: после каждого убийства у лекаря отнимается язык. На сорок пять минут, предположим. И сразу можно с наглой рожей заявить: «А это, товарищи, загадка, почему язык. Вот такая у лекарей реакция на убийство человека. Шлёп человека — и сорок пять минут даже нахуй никого послать не можешь». А чего? В тексте этот факт как рояль в кустах не искрит. Нигде не отсвечивает. А колориту очень даже добавляет.
Хотя, конечно, с таким вариантом картинно упасть в обморок перед спасённым командиром будет сложновато. Командир после каждого такого эксперимента будет над лекарем только ржать и хихикать. Или не будет — это уже от личных отношений зависит. Но в любом случае потерять в его присутствии сознание от невыносимых мук у лекаря уже вот так запросто не получится. А у автора, соответственно, не получится надавить на эмоции — ни на эмоции командира, ни на эмоции читателя. Но, автор, хорошая литература отличается от плохой именно тем, что она и не давит на эмоции. Не стремится хороший автор вызвать эмоции у читателя, читатель начинает что-то чувствовать сам, спонтанно. И не помогает хороший автор одним своим героям действовать на нервы другим (а если помогает, то это называется читерством).
Смотрим, что получается у тебя.
Не-а, он не любит её. Он в неё влюблён — как в человека, который его спас, и как в человека, который только что сделал красивый жест. И это всё зубодробительно банально — и то, и другое, и даже сама путаница любви и влюблённости. Несложно влюбиться в человека, который красиво жестикулирует, тем более напоказ. Такие люди всегда приковывают внимание и у многих вызывают восхищение. Несложно так же влюбиться в человека, который вытащил тебя с того света, — это вообще классика жанра. И поэтому чувствам твоего Лёшки — грош цена. И совершенно непонятно становится, зачем он в этом рассказе вообще нужен, кроме как затем, чтобы подчеркнуть трагический трагизм героической героини. Низачот, таким образом. Лучше б твои лекари всё-таки немели, ей-богу. Чище было бы.
Возвращаемся, однако, к предыдущей цитате, мы ещё с ней не закончили.
«Я могу своим даром остановить чужое сердце, но тут же остановится и мое» — а почему тогда она не проводит дистанционную терапию? Если может убивать на расстоянии, значит, может и лечить на расстоянии. Причём резать ей, кстати, для этого совершенно ни к чему. Зачем лишние телодвижения?
«А счет еще не закончен - по одному за каждого, кто был тогда в госпитале» — ололо, какая наблюдательная девка-то! Сначала её мужу угрожали расправой, затем она лечила врага, потом на её глазах убили-таки мужа — но она бестрепетно всех вражин пересчитала прямо поголовно. Глаза застилали слёзы, крик тонул в грохоте выстрелов, но она считала, и считала, пока не пересчитала всех, без исключения.
И сколько же, дорогой автор, она насчитала, расскажи скорей? У меня выходит, что несколько десятков, если не сразу сотню, так как, судя по контексту, при своём нынешнем командире героиня состоит уже давно и врагов постреляла порядком, но до конца там ещё далековато. То есть, пока она считала, вражины, видимо, стояли по стойке «смирно» (а то ещё, не дай бог, со счёту собьётся: лица-то незнакомые) и терпеливо ждали, пока она их всех не сочтёт.
Пирдуха.
(А она же ещё и ушла потом, о, яебу…)
«Хотя бы по одному» — вот такое важное уточнение, скупо подчёркивающее непреклонную решимостьстрадалицы Андалузии молодого дарования. Один только вопрос: свалит ли она по дороге в госпиталь и уйдёт ли в партизаны? Если нет, к чему все эти рассуждения про счёт и тем более про «хотя бы»? Через несколько часов она будет на новом месте службы.
«Так что обойдёмся винтовкой» — видишь ли, автор, винтовкой твоя героиня начала обходиться сразу, на ней же и остановится, и это так же очевидно, как на данный момент триста шестьдесят шесть дней в високосном году. А потом она поедет, как миленькая, в госпиталь и будет там работать, и сначала выкинет из головы своего бывшего мужа, а потом найдёт себе другого. Нет, первого она будет время от времени вспоминать — как человека, которого она когда-то любила, и как факт биографии. Но ни единой сопли в этих воспоминаниях не останется и в помине. Не останется так же и намёка на живую любовь. Светлая память only, одна штука. И вот в этом — в этом, повторяю, а не в той полубанальной-полубезумной девичьей чуши, о которой ты слагаешь развесистую клюкву, — и заключается подлинная трагедия человека — зачерстветь душой. Это ещё называется взрослением. Все взрослые люди так или иначе чёрствые люди. В терминальных случаях очень чёрствые. Это не значит, что они звери, хрена там. Они могут чувствовать будь здоров — и остро, и глубоко, и до сердечных спазмов. Но, дорогой товарищ, общий болевой порог у них очень высокий, и на душевные раздражители им по большей части — насрать. «Море — всего лишь символ, Маша — всего лишь образ».
Вот в этом — действительно, и трагедия, и проблема. Потому что если общество живёт сыто и мирно, если оно инфантильно в массе, оно панически боится таких людей и близко их к себе старается не подпускать. Очень потому что неудобны такие люди в контексте детской песочницы: мало того, что им пластмассовой лопаткой угрожать бесполезно, так ещё и сам по жопе получишь, чего доброго. Если же народ недавно пережил катаклизм, наподобие войны, то общество, наоборот, будет состоять из взрослых людей чуть более, чем полностью (в нём даже маленькие люди будут взрослыми). Тогда проблема из личной превратится в общественную и станет проблемой целого поколения, только уже следующего, послевоенного — того, которое не видело войны и не умеет поэтому насрать на душевные раздражители.
Вот это всё проблемы. Нередко так же и трагедии — причём как с той, так и с другой стороны.
А в том, что нищасноеодноногое молодое дарование стоически не убивает себя апстену, потому-де, что счёт не закрыт, проблемы нет. Тем более нет трагедии. Завела блокнотик — и ставь себе галки, чтоб со счёту не сбиться, всего и делов-то. Закончишь — пойдёшь убьёшь себя апстену. Если не раздумаешь.
И нахуй, нахуй пафос. Не нужен он тут. Тут война, и «кроме мордобития, никаких чудес».
Ещё раз праезыг, уже в общем: очень много выспреннего и околесного на ровном месте, и оные недостатки складываются, с одной стороны, из неоправданных выносов части предложений в отдельные фразы, а с другой — из попыток свалить в одну кучу все известные автору глагольные формы. Добавляет же колориту общий инфантилизм повествователя, рвущегося изображать проблемы там, где их нет и быть не может.
Сказать ли спасибо, что при всём том «корова» через «о»? Вот, не знаю, честно говоря. При прочих равных я бы предпочла «корову» через «а», потому что орфография хотя бы словарём исправляется.
Как-то вот так приблизительно.
ЗЫ. Извините за возможный сумбур, если он тут есть: я ещё не окончательно поправилась и к тому же за последние два месяца совершенно отвыкла формулировать что бы то ни было письменно. Я всё-таки надеюсь, что в целом получилось внятно. Если нет — комменты открыты, и в любом случае суть однозначна — проблема автора в том, что он не справляется со своим повествованием, потому что им самим рулит банальность.
Обыденность — это в общем смысле повседневное, привычное, будничное, в чём-то даже рефлекторное. Вот, например, бытовые и производственные моменты, — это частные случаи обыденности. Обыденность может быть как привычной нам, так и непривычной, как современной, так и отстоящей от нас по времени.
Банальность — это из области вероятности. Это то, что более всего ожидаемо в данном контексте.
Пример штампов:
«В её бездонных глазах плескался ужас».
(Тут я, признаться, даже не могу указать точное количество штампов. Пока насчитываю четыре: «бездонные глаза»; эмоция, наделённая свойствами материального объекта или вещества («плескался ужас»); глаза как зеркало динамики («плескался в глазах»); глаза как зеркало эмоции или состояния («ужас в глазах»). Всё перечисленное — штампы, да.)
Пример обыденности в бытовой разновидности:
«Метнулась к телефону — разбила кружку. Жизнь — говно».
Пример обыденности в производственной разновидности:
«Тьфу-тьфу-тьфу, но, вроде бы, сегодня уже заканчиваем. Да. Да. Нет, они у Александрова. Хорошо, только давайте сразу. А то Илья сейчас уйдёт, а ему ещё сегодня лист верстать».
Пример банальности:
«— Дай мне ключ семь на восемь, — попросил Вова.
Я дал Вове ключ семь на восемь».
К последнему этюду так и хочется добавить сакраментальную строку из школьного букваря:
«— Вот, возьми ключ семь на восемь, — сказал я Вове».
Что я хочу сказать? Я хочу сказать, что в литературе допустима только обыденность. Допустима она, правда, с большими натяжками, поскольку век литературы уже слишком долог, чтобы можно было принимать обыденное в ней безоговорочно. Но принципиально обыденность — допустима, а где-то даже и необходима.
Не то штампы с банальностями. Штампы и банальности — это, собственно, и есть то, что делает произведение неинтересным. Можно простить автору корявый язык, если он описывает им, к примеру, массу неожиданных, нестандартных вещей. Можно простить ему необоснованные длинноты и даже морализаторство. И даже отсутствие обоснуя, этой священной коровы молодых талантливых и тех, в кого они выродились, тоже можно простить, и даже с лёгкостью.
Но ни штампам, ни банальностям прощения нет и не будет, потому что читать то, что заведомо предсказуемо, и то, что разносится по всем углам, — неинтересно.
Лирическое отступление: вот здесь, кстати, ответ на вопрос о том, почему плохи рекурсивные штампы (это когда автор, высмеивая штампы, пользуется штампами же). Да неинтересно потому что. Потому что предсказуемо. И совершенно не важно, иронизирует автор или пишет всерьёз. Он просто предсказуем — и этого достаточно. Конец лирического отступления.
Так вот, сегодня речь у нас пойдёт, как я уже сказала, о банальностях преимущественно. Тему штампов и обыденного мы тоже затронем, но лишь постольку, поскольку это смежные с банальностью темы. В основном, повторяю, говорить мы будем о банальном.
Понятно, что писать совершенно без банальностей — это даже физически очень сложная задача, не говоря уже о том, чтоб формулировать её как задачу творческую. Даже без штампов писать в наше время почти невозможно, а уж без банальностей и подавно. Поэтому банальности в любом тексте так или иначе обнаружатся обязательно. Таким образом, вопрос ставится только о соотношении банального и небанального. Чем больше это соотношение склоняется в сторону банального, тем менее интересным получается повествование и тем вернее читатель отказывается от такого произведения.
Теперь открываем рассказ «Лекарь» Натальи Шнейдер и переходим к разбору конкретных полётов.
От слов «Поговорить надо» и до слов «устало сказала я. И расплакалась» мы наблюдаем одну здоровенную грандиозную банальность. Заключается эта банальность в том, что командир отдаёт приказ, а подчинённый не хочет этот приказ выполнять, потому что у него имеются причины интимного свойства. Вот сама эта коллизия — банальна до жути. Банально то, что причина убийственно важна для подчинённого, банально то, что подчинённый без содрогания и слёз вспоминать об этой причине не может, банально и то, что он всё равно выполнит приказ. Таких банальностей по всем в/ч, ротам и взводам наберётся приблизительно сто пятьдесят процентов в отношении к количеству военнослужащих. Очень у всех потому что много причин не выполнять приказы командиров, и все эти причины, как одна, — безразмерной ширины. Более того, если взять две причины, одной из которых будет нежелание трепетной девы лишний раз травмировать свою тонкую натуру воспоминаниями о трагическом прошлом, а другой — реальным, предположим, отсутствием у солдата тёплой обуви с одновременной перспективой идти по сорокаградусному морозу в наряд, догадайтесь с трёх раз, какая из этих причин покажется нормальному командиру более серьёзной, убедительной и существенной? Вот, я тоже думаю, что та, которая праобувь. А та, которая прадушу, она ни серьёзной, ни убедительной, ни существенной, ни вообще причиной не покажется. И трепетная дева поэтому без вариантов отправится со своим страданьем нахуй, ну, то есть в госпиталь.
Таким образом, вся эта чёртова уйма букв о том, что на сто процентов заранее предсказуемо, может быть сведена к единственной фразе: «Я уезжала в госпиталь. Не по доброй воле, но приказ есть приказ» — всё. В том же виде, в каком это написано, мы наблюдаем весьма масштабную (особенно в рамках рассказа масштабную) банальность, изрядно приправленную к тому же соплями.
Сопли делают банальность благоглупостью, и на соплях поэтому надо остановиться отдельно.
-Перестань! - рявкнул Алексей. - Как командир, я обязан проявлять заботу. В том числе о благе подчиненных. И о благе государства, как это ни глупо звучит. Особенно о благе государства. Потому что солдат - море. И таких как я - двенадцать на дюжину. А таких как ты - единицы. Тех, кто может покойника вытащить с того света.
Очень болит мозг читать всю эту ахинею. И следующую, где тырщ командир стукает прямо ажно кулаком по столу, — тоже мозг болит.
Автор, скажи честно, сколько у твоего командира было времени на сон? Вот просто прикинь по распорядку — чисто для себя. А то по разговору с трепетной девой создаётся впечатление, что он сидит в глубоком тылу и все его содержательные занятия состоят сугубо в онанизме. Проблема в том, что у этого командира, если он и правда воюет, действительно море солдат, а у этих солдат, в свою очередь, море проблем, и все эти моря дохуя как значимы, важны, а главное, интимны… не говоря уже об их исключительной государственной важности, причём в прямом смысле. Потому что если натёрший интимное место, то есть ступню, солдат пойдёт завтра стрелять вражин как есть, у него послезавтра на этом месте будет гнойник — и он вообще ходить не сможет. А если солдат, побывавший у блядей, не вылечит вовремя триппер и не укажет на ту блядь, с которой спал, то через неделю этот триппер охуячит всё подразделение. И когда таких проблем наберётся хотя бы на треть личного состава мобилизованного населения, государству настанет пиздец в прямом смысле. Так что устраивать истерики по поводу каждой личной трагедии командир даже взвода заебётся чуть раньше, чем к концу первой недели своей службы. Он этипраблемы решает на ходу и на автомате. Тем не менее, у тебя, автор, едва ли не каждая его реплика — высокопарный штамп, и если открыть второсортные книжки правайну, там таких штампов обнаружатся залежи. Вот я и спрашиваю: сколько часов в сутки он у тебя спит, коль скоро у него остаётся время читать графомань и даже цитировать её целыми абзацами?
Но это, собственно, не главное. Главное, что и дева эта с безумным прошлым и не менее безумным настоящим, она тоже заебётся вздрагивать и плакать каждый раз при воспоминании о своей личной трагедии, даже если изначально была чудовищно трепетна (а я, признаться, плохо представляю себе врача, трепетного хотя бы в малой степени). Я тебе, автор, как краевед скажу: при воспоминании о личной трагедии вздрагивать человек перестаёт очень быстро даже в мирное время… если, конечно, ему не всё равно, задавит его автобус или не задавит. А Анечку, судя по всему, очень даже волновало, задавят её или нет, в противном случае на войне она бы и не выжила. Так что первые дни она, вполне возможно, мотивировалась одной лишь местью. Однако дальше она стала просто жить, ибо зацикленность на мести означает уже психическое заболевание, а в образе Ани мы не находим ничего, что указывало бы на манию преследования. Ей, конечно, было чуть тяжелее, чем людям, не понёсшим подобной утраты, но она, тем не менее, жила. И, как всякий нормальный человек, она наверняка задавалась вопросом, а что будет дальше.
Так вот. Сначала она при мысли о «дальше» просто плакала: мужчины, с которым она связывала свою дальнейшую жизнь, не стало, а мысль о другом мужчине ей на первом этапе наверняка казалась кощунственной. Поэтому она просто плакала — от одиночества и жалости к себе. Потом она поняла (через «не хочу», потому что понимать подобные вещи всегда очень неприятно), что, фактически, жалеет не покойника, а саму себя. Покойника чего жалеть? Жалей, не жалей — что пеньком об сову, что совой об пенёк. «Изя всё». И вот где-то через пару-тройку месяцев после гибели мужа (скорее всего, вместе со сменой очередного времени года) до неё это должно было неизбежно дойти, даже если бы она была полным тормозом и в остальном жила припеваючи. Но она была не тормоз, не обольщайся, снайперам тормозить нельзя. Плюс к тому, нельзя тормозить на войне вообще. Вдобавок приплюсуй обыденность (см. начало постинга) утраты: в непосредственной близости от героини рассказа таких же, как она, вдов и вдовцов бегает табун. Наверняка не меньший табун бегал, пока она служила с мужем в госпитале, поэтому так или иначе (она же не идиотка у тебя, правильно?) она и прежде осмысливала перспективу потерять Андрея — ещё в то время, пока он был жив. Так что до Ани твоей всё допёрло гораздо раньше. Закладывай две недели как максимум, плюсуй остаток от традиционных для христианства сорока дней помина на осмысление всего остального — и получишь приблизительно то, что и должно было быть. В течение этого времени героиня — хотела она того или не хотела — обязательно дошла до мысли, что мёртвый человек для живого — фантом, даже если между ними когда-то была любовь.
Вдобавок к этому она прекрасно понимала, пусть даже бессознательно, что никакой другой специальности у неё с имеющейся судьбой не будет. Её с девяти лет воспитывали как лекаря — всё, на ней уже можно ставить крест по всем другим направлениям. У неё даже фантазия вся целиком ориентирована на профессию — и ты, автор, это, кстати, вполне себе даёшь понять. Фактически, заставить переквалифицироваться лекаря в том виде, в каком он у тебя описан, — это всё равно, что заставить переквалифицироваться балетного актёра или профессионального музыканта. Потолок его возможностей — это педагогика по специальности, больше вариантов нет. Не было у неё другого будущего, кроме как в качестве лекаря. И она это тоже прекрасно понимала. И она должна была смириться с мыслью о том, что всю оставшуюся жизнь ей предстоит только лечить, даже раньше, чем эта мысль оказалась ею осознана. Я вообще предполагаю, что таковое смирение пришло к ней… не-не, не после смерти мужа. В далёком детстве, автор.
Так вот. Какого чёрта Аня дёргает за нервы своего командира и обвиняет его непонятно в чём? Чтоб сказать: «Посмотрите, как я картинно страдаю»? Из контекста следует, что трагедия произошла довольно давно (винтовка третьей рукой, фактически, стала), раны уже далеко не свежи и всё переварено и передумано десять тысяч раз. Вдовцы с сиротами опять же табунами. И нет у Ани никаких других причин вставать в позу, кроме как ради спекуляции своим несчастным случаем. Тем не менее, она встаёт в позу — и мы наблюдаем классическую разновидность авторских соплей на ровном месте.
Так что же там у Ани с командиром было на самом деле? На самом деле там командир просто сообщил снайперу о переводе его, снайпера, в клинику, а снайпер, у которого сразу появилась масса неприятных мыслей, спокойно, хоть и с досадой, принял эту новость — она была предсказуема давным-давно; там было очень много неловкого молчания в диалоге, очень много общего неуюта и общей скованности. Он всё хотел спросить, оклемалась ли она хоть немного, пока бегала с винтовкой (подруга детства всё-таки). Ещё хотел сказать, что любит её. Она всё хотела сказать ему спасибо за то, что дождался тогда. Не должен был, но дождался, прикрыл. А она тогда и сама не знала ещё, хочет выжить или нет. Ну, вот узнала, надо бы спасибо сказать. И вот это всё они хотели друг другу сказать, но что-то как-то всё мешало им обоим: то слова какие-то не те в голову лезли, то потом те прилезли — но как их сказать? Надо ведь чтоб не ранить человека и чтоб не сопливо. А чтоб не ранить и не сопливо, надо, наверное, как-нибудь так небрежно, между делом. А небрежно — вдруг ранишь? Хуёво получится. А не небрежно — вдруг сопливо выйдет? Вообще пиздец позорище. А не сказать — вдруг уже и не доведётся? Вот, блядь, ангидрид твою, падла, перекись…
И никаких истерик там не было даже отдалённо. Они мялись, жались и думали о том, как же им вот так сказать всё, что надо, но чтоб не ранить и не сопливо. Потом Аня сказала: «Ладно, Лёх, мне собираться надо». Или он сказал: «Ладно, Анька, мне ещё рапорт писать надо». Вот и поговорили.
А что касается всего остального, то незачем Ане искрить и тем более рыдать на публику. Да, и несподручно: солдат она всё-таки, а таких тут море, и у каждого своя трагедия, и ничем она в этом смысле от других не отличается, чай, не царица полей. Алексею же, в свою очередь, незачем пыжиться и нести штампованную ахинею про заботу, тем более о государстве. Тоже мне, премьер-министр.
Если же нет, тогда мы вынуждены признать, что Аня — спекулянт, причём весьма грязный, а её командир — профнепригодный истерик. Как-то так.
Но это было о соплях.
Вернёмся к банальностям (кстати, сопли — это очень банальная вещь). Сейчас я приведу пример банальности, которая, помимо того, что плоха сам по себе, становится причиной курьёза.
В следующей части рассказа нам повествуют о собственно трагедии, приключившейся с Аней. Начало трагедии связано с началом войны, и вот как начало войны выглядит в описании автора:
Внезапный шум прервал его мысли. Стуча каблуками, в зал ворвалась секретарь ректора. Встрепанная, бледная, с невменяемым лицом.
-Включите радио! - голос сорвался на крик.
-Что случилось?
-Война!
Кто-то уже включил приемник. Андрей похолодел - это не было дурацкой шуткой, как бы ни хотелось думать именно так. Мерные, чеканные фразы диктора падали, почти не достигая сознания. Только где-то внутри сворачивался ледяной ком. Война!
Тонкие пальцы сильно, до синяков, вцепились в запястье юноши. На побелевшем Анином личике глаза казались огромными. Он прижал девушку к себе - ее колотила крупная дрожь. Вокруг творилось что-то невообразимое. Плакали женщины, суетились мужчины. Андрей молча гладил шелковистые волосы. Что тут скажешь?
-Что теперь будет? - спросила она отстранившись.
-Пошли. - Молодой человек принял решение.
-Куда? В военкомат?
Что мы тут видим? Мы видим: а) объявление войны по радио, б) «мерные, чеканные фразы диктора», в) всеобщую мобилизацию (это уже из контекста, в котором девушка сразу, без вариантов указывает в сторону военкомата), г) конец июня (осталось за кадром, но точная дата названа в тексте открыто — выдача дипломов). Внимание, вопрос: о какой войне идёт речь? Правильный ответ: это описание начала Великой Отечественной войны. Я даже больше скажу: это самое банальное описание её начала из всех возможных. Радио, запоминающийся голос диктора, всеобщая мобилизация, выпускной — это полный набор ассоциаций с началом Великой Отечественной.
И вот, столкнувшись с этим фактом, мы ниже читаем следующее:
…однажды чужие солдаты ворвались в операционную. Вошедший следом офицер остановился рядом с Андреем:
-Мой друг ранен. Если сделаете операцию и он выживет, останетесь в живых. Все. Иначе - начну убивать по одному.
Врач на мгновение оторвал взгляд от операционного стола:
-Закончу, и займусь вашим другом.
Выстрел. Резко запахло порохом.
-Я закончил с ним. - Лицо чужого офицера было бесстрастным. - Занимайтесь моим другом.
Солдаты небрежно скинули тело на пол, переложили с носилок своего командира. Андрей осмотрел рану.
-Я ничего не могу сделать.
Вражеский офицер склонил голову на бок:
-Ты плохо понял? С кого начать, чтобы было яснее?
-Осколочное ранение! - хирург почти кричал. - Брюшная полость, диафрагма, плевральная полость. Проникающее ранение кишечника. Можно остановить кровь, но у перитонита летальность сто процентов. Я не бог, а всего лишь врач!
Выстрел.
-Я ничего не могу сделать, - шепотом повторил Андрей.
-Я могу. - Аня шагнула вперед
Автор, золото… а вот скажи мне как женщина женщине… кто у тебя оккупант? У меня шевелится страшная мысль: это хохлы. Ибо столь бойкое объяснение интервентов с коренным населением оккупированной территории можно представить только в одном случае — если язык, на котором они общаются, в равной мере хорошо знаком обоим. Пиздец твоему пафосу. Я ржу впокатуху, потому что живо представляю себе щеневмершего хохла, грозящего кулеметом москалю. «Ах, лента за лентою набої подавай…» Щовиговорите? Москальське серце б’є? Зараз виправимо. «Ах, лента за лентою…»
Нет, я серьёзно: с кем воюют русские, если, с одной стороны, мы имеем Великую Отечественную войну в её основных узнаваемых деталях, а с другой — герои свободно объясняются с оккупантами? Ну, дурдом же, если вдуматься. А этот дурдом, между прочим, — свидетельство общей твоей беспомощности. Потому что с одной стороны, ты взял за основу банальность (для наших людей Великая Отечественная — это банальная война, как ни цинично такое утверждение прозвучит), а с другой — не удосужился сделать сцену в госпитале правдоподобной, то есть насытить её — см. обратно начало постинга — обыденностью, которая в данном случае представляет собой поведение людей, изначально очень плохо понимающих друг друга.
Я даже знаю почему ты этого не сделал. Потому что подобное поведение, чего доброго, могло бы оживить сцену настолько, что сцена эта стала бы по-настоящему трагична и страшна уже для тебя самого, для автора: через невольный и неизбежный комизм, через спотыкач, через множество вербальных — интонационных и коммуникативных — деталей. Это была бы жуткая сцена, на самом деле. Очень настоящая, потому что в действительности оно так преимущественно и бывает. Обыденность возникает сама по себе — в ординарном, рабочем, естественном непонимании разноязыких людей, в попытках исполняющего обязанности переводчика через пень-колоду понять и перевести, в обыкновенной человеческой досаде на коммуникативные сложности (с обеих сторон), в наблюдении всех за дулами автоматов (потому что в отсутствие общего языка только они и способны разрешить коммуникативные противоречия). Натуральность этой сцены — в попытках донести смысл своих слов противоположной стороне и понять её слова. И ещё — в попытках найти хоть каплю смешного во всей этой ситуации. Поиск комичного — это защитная реакция любого здорового организма на избыток негатива, а негатив там обе стороны хавают полной лопатой. Комичное перестаёт пугать — и человек, немножко привыкший к мысли о страшном, сразу и инстинктивно цепляется за малейшее смешное и фиксируется на нём. Нередко даже ржёт истерически в самый неподходящий момент. Или ты думаешь, чеченцы отрубленными головами в футбол играют, потому что они действительно звери? Щаз. Они точно такие же люди. Они просто живут в том мире, который ты пытаешься описывать, — по-настоящему и долго живут, я имею в виду, а не по полтора часа в день за компьютером.
Но — автору до этого надо действительно дорасти. Потому что вживаться вот в эту шкуру человека, который смотрит на кошмар изнутри, — это тяжело. Объективно тяжело. Там, с того ракурса, сразу становится ясна вся мелочность изначальной задумки, вся объективная несущественность девочкиных соплей, и вообще всё становится ясно, как небо над Экватором. Остаётся только животный ужас, от которого сводит кишечник, причём так, что иные срутся в прямом смысле. И у автора иных мыслей, кроме как о спасении своих героев, — тоже не остаётся, что характерно. Он начинает любые зацепки, любые лазейки искать, только бы не дать разразиться катастрофе, только бы всех спасти. Это единственная мысль, которая остаётся у человека внутри подобной ситуации — мысль о спасении. Понимаешь?
И вот, я, стоя внутри этой ситуации, спрашиваю тебя: был ли у Андрея шанс на спасение? И тебе же отвечаю: да, автор, был. Одно его слово. Одно, автор.
«Работаем».
В сторону Ани. Он её муж. Он знает о её способностях. И он, как старший по отделению, берёт на себя обязанность координировать действия подчинённых. И Аня подходит — по его, хирурга, команде — и пашет рядом с ним. Тихо, без резких телодвижений, очень сосредоточенно контролируя преимущественно собственную прямую кишку. Чтоб не дай бог. Потому что мало ли. С той стороны тоже люди, и у них тоже нервы. Руки у неё в штатном режиме работают, их контролировать не надо, она с девяти лет обучалась, у неё всё на автомате. Так что внимание её сконцентрировано на вещах крайне непоэтических, и в передаче читателю тебе о них лучше вообще не упоминать (но знать — надо). Пашет и пашет.
Хирург — размашистыми движениями лохматых бровей по большей части — распоряжается в это время младшим персоналом и делает вид, будто распоряжается и Аней тоже. Просто чтоб все были при деле и не впадали в панику: лоб лекарю промакнуть, пациента в порядок привести, тампон туда-сюда, капельницу-хуяпельницу, давление померить, пульс, температуру и прочую утку под неизбежный энурез, доклад лекаря о текущем этапе операции — и всё это желательно в темпе, желательно непрерывно, одновременно и главное, монотонно. Это не важно, что это всё не нужно. Главное — дать понять террористу, что все вменяемы и сотрудничают, а сотрудникам — что начальник не потерял головы и ориентироваться, таким образом, им по-прежнему есть на кого.
И все — вот он, этот шанс, — остаются живы. Все, автор. Точно так же, как осталась жива одна Аня, которую ты бросил корячиться над распростёртым телом в одиночестве, чтоб она потом красиво страдала.
Автор. Ты жесток, потому что малодушен. Потому что ты боишься реально поставить себя на место героев, вжиться в их шкуру и прожить их жизнью хотя бы пять минут. Ты зверски жесток, потому что у молодой здоровой женщины был шанс — был, повторяю — остаться при муже, нарожать ему кучу детей и прожить счастливую жизнь после войны. Ты ей этого шанса не отдал, потому что она у тебя изначально, по плану, предполагалась вдовой, и ты сразу, по задумке, начал писать о ней как о вдове. Тебе сначала на ум пришла антитеза «лекарь — убийца», и под эту антитезу ты начал подгонять судьбу отдельно взятой женщины. Ты отталкивался не от рождения Ани и даже не от её сложившейся личности, а от факта абстракции в сферическом вакууме. И ты даже не потрудился заглянуть внутрь той ситуации, куда загнал её, чтобы проверить, а действительно ли Андрея убили.
Тебе не стыдно? Я серьёзно. Я уже про эту твою Аню и про этого Андрея, не говоря уже о Лёше, знаю больше, чем ты сам. Они уже мои герои в большей степени, чем твои, хотя я про них ни строки художественной прозы не написала и вообще всего два дня как с ними знакома. Это нормально, как ты считаешь? Я их уже даже спасла — просто по ходу анализа твоего рассказа. И их — мои читатели — уже полюбили, понимаешь в чём самый-то прикол? Мои читатели уже ждут от меня продолжения про твоих героев: а что было дальше? При этом я ни в одном глазу не уверена, что они читали твой исходник. Вот это я понимаю, театр абсурда!
Но допустим. Допустим всё же, что шансов там действительно не было (хотя я, признаться, не верю в таких безмозглых хирургов. Врачи, особенно полевые, особенно хирурги, вообще невероятно живучи, потому что во многом циничней остальных, а это даёт им возможность соображать быстро и строго по делу). Возвращаемся к неправдоподобному описанию эпизода. То есть уже не к тому, о чём написано, а к тому, как написано.
Отказ от правдивого изображения трагической сцены — это всегда подсознательный отказ. Понять это важно. Это рефлекторная защита мозга от действительности, которую мозг не в состоянии принять, пропустить через себя и адекватно осмыслить. Очень сложно правдоподобно описывать эмоционально тяжёлые сцены: психика блокирует львиную долю негатива, и писателю приходится иногда годами фильтровать уже созданный вчерне эпизод. Даже если он невъебенно много пережил и при этом невъебенно талантлив. Даже если он сам прошёл эту войну и сам стрелял, и сам хоронил убитого при нём же любимого… то есть тем более если так и было, потому что это давно известный феномен — очевидец, особенно очевидец трагичного события, часто видит не то, что происходит на самом деле (по поводу чего даже и поговорка есть — «Врёт, как очевидец»). Это очень сложно, повторяю, потому что от негативных фактов психика старается закрыться. И если там действительно всех убили, оставив одну Аню, — это пиздец какая тяжёлая сцена для работы. Я бы не взялась. Я бы стала спасать любой ценой, лишь бы не нарваться на вот эту необходимость описывать неописуемое. Но допустим, повторяю…
Неправдоподобное, в том числе пафосное описание подобных эпизодов неизбежно даёт на выходе сопли, потому что неправдоподобно описанная трагедия читателем как таковая не воспринимается. Читатель, он ведь тоже не дурак, и у него защитные механизмы тоже в полном порядке. Поэтому если автор не пропустит трагедию через себя, читатель получит только эмоциональный удар под дых — ровно то, что получает от всех подряд графоманов на всех подряд «грелках» и во всех подряд произведениях современных писателей-фантастов и фэнтезистов. И это то, что я это называю энергетическим вампиризмом, а большая часть остальных — выжиманием слезы. Больше читатель ничего не получит. Он не отрефлексирует трагедию героини, он просто всплакнёт чуток над соплями, после чего самостоятельно оценит ситуацию уже с точки зрения комического (см. выше — защитная реакция), тут же найдёт безумно смешной образ хохлов-оккупантов — и заржёт. И на выходе образуется фонтан самых разнообразных эмоций, который, в общем-то, тоже сопли.
Для достаточного описания трагедии, запомни это хорошенько, существует вполне приемлемый для всех вариант — это максимально краткое сообщение о трагедии максимально нейтральным тоном. «Мужа убили» — всё.
Или ты думаешь, что, если ты так напишешь, у читателя появятся сомнения в трагизме ситуации? Ну, может, конечно, и появятся, если он чурбан бесчувственный. Но, вообще-то, для нормальных людей, даже для детей, которые ещё мало что соображают, сообщение о смерти близкого человека — это всегда сигнал к состраданию. Подробностей, как правило, не требуется.
Дальше.
- Всех, кроме нее, расстрелять.
-Ты обещал! - закричала девушка.
-Я обещал ему - холодный взгляд на Андрея. - Он ничего не смог сделать. Тебя никто не тронет, можешь идти куда хочешь.
Я стесняюсь, но спрошу: у них там как, в плен принципиально не берут? То есть вот живёт себе такой уникальный во всех отношениях специалист, каких выпускается в среднем только по два человека на курс, — и никому-то он, сирота, не нужен. Ни своим (овдовев, лихо скачет по передовой со снайперской винтовкой, экая рэмба). Ни чужим (иди, девка, куда хочешь). Вообще никому. «Охуенная у нас тут война, бля». «Тебя никто не тронет», пиздуй хоть налево, хоть направо.
И пошла душа невинная к арсеналу, слёзы вдовьи, горючие портками утирая…
Или каг? Кстати, обрати внимание, я тебя даже не спрашиваю, зачем вообще офицеру понадобилось уничтожать такую толпу медперсонала… который все нормальные люди, вообще-то, стараются сохранить на всякий случай. Чисто на тот случай, если в медперсонале возникнет острая нужда (а она таки возникает время от времени, как ни странно). Но шизофрения — штука такая, иной раз как накатит, так потом в легенду и въедешь прямой наводкой. Поэтому приказ офицера мы обоснуем его душевной болезнью и ею же объясним отсутствие у оккупантов собственных врачей. Ничего, на войне как на войне, и с ума там тоже сходят. Это ещё не трава, а так, мурава. Поедем лучше дальше, там заросли кустистей.
Дальше мы узнаём о способности лекаря чувствовать живую мишень нутром, а кроме того, нам подробно объясняют, в чём и как эта способность проявляется. И мы тогда задаёмся следующим вопросом: а почему нашего доблестного снайпера, который к тому же лекарь, не заслали глубоко в тыл врага вести отстрел государственного масштаба? Раз он такой целкий, что инда на вскидку не промахивается? Опять же, мужа убили. Идеальная машина как террора, так и возмездия, по сути. Камикадзе нервно курят «Беломор» под плинтусом. Но нет. Наше молодое дарование прозябает где-то на линии фронта, чпокает рядовых и младших офицеров, ежечасно собой, драгоценной, рискует, и только в самый уже критический, очевидно, момент (это, видимо, когда уже всех лекарей враги-шизофреники из госпиталей повыпустили) дарование отзывают… в госпиталь, в столицу.
Швы сращивать.
Я ничего уже не понимаю, потому что я даже современную прогнившую Россию не могу представить деградировавшей до такой степени, чтоб подобными людьми не интересоваться. Если до такой степени дошла деградация страны, то страны просто не существует. Это даже не двадцатый век, это феодальная раздробленность. И я пялюсь на это чудо политической мысли и даюсь диву: этачоваще?
Но это ж ещё не всё, ваще. Я, ваще, о банальностях — не забыли? А то тут столько оригинального и нетривиального уже всплыло, что и мать родную позабудешь.
Так вот, главная проблема в данном случае — это, всё-таки, несмотря на весь обнаруженный мимоходом креатив, нагромождение банальностей. Лекарь лечит. Нет, книжек, кроме как по специальности, не читает. Какие книжки, вы о чём? Этажелекарь. Вдова скорбит, поскрипывая плотно сжатыми зубами. Какие посторонние мужчины, какая личная жизнь? Онажевдова. Командир приказывает, командиру тяжело и кулаком по столу — онжекомандир. Всё серьёзно и кармически брутально. Враг убивает без жалости и сострадания — плевать, что для убийства нет резонов, онжевраг, ему положено. Командира ранили — рассмотреть ли это как неожиданность? Воскрешённый вдовой командир признаётся ей в любви — я бы на месте вдовы посоветовала ему натянуть презерватив на государство и оставила бы размышлять над этой сентенцией до скончания веков, раньше он всё равно ничего не придумает.
О, лекарь убивает! Ништя-а-а-к! «Спартак» — чемпион! Но дальше автор, очевидно, настолько охуел от собственной оригинальности, что довести ништяк до логического завершения фантазии уже не хватило. И поэтому охуевать теперь будет читатель — под мешком вопросов. Или не будет, если повиснет на соплях молодой вдовицы.
Между тем, единственная по-настоящему интересная мысль этого рассказа заключена в самой идее дара. Вот только автор, не раздумывая долго, назвал этот дар абы как, а не так, как он того заслуживает. И из-за этого круг его, автора, обзора немедленно сузился до маленькой точки и до совершенно бесчеловечной в своём романтизме антитезы «врач — убийца».
А девочка, между тем, если по сути, не врач и даже не лекарь (автор понять-то понял, что в апелляции к слову «врач» кроется большая лажа, но подумать как следует, в чём именно лажа, постеснялся и поэтому слово «врач» заменил, но заменил всё равно неправильно).
Алхимик она, автор. Это называется алхимик. Тот, кто анализирует и трансформирует вещество путём непосредственного взаимодействия с его сокровенной сущностью. Девочка поэтому может, конечно, стать своеобразным врачом — вот таким, каким ты его описал, не раздумывая долго. Но это только малая часть того, чем она может стать. Потому что она с равным успехом и с равной же вероятностью может стать снайпером, таможенным служащим, ветеринаром, ювелиром, энергетиком… Понимаешь, к чему я клоню? Да, автор, можно написать «Лекаря», а можно «Парфюмера» — и всё с опорой на одну и ту же идею алхимического дара.
Банальность — вот твоя главная засада.
Ты можешь сказать, что все эти упрёки несостоятельны, потому что жизнь напичкана банальностями: лекари лечат, командиров ранят, мужчины любят женщин и наоборот. Я соглашусь: да, жизнь действительно напичкана банальностями. Но разве это повод начинять банальностями литературное произведение, да ещё в таком количестве? А почему тогда народ от производственных романов и агиток плюётся? Чего Брежнева-то не читает, например? Если банальности так важны. Давай, вперёд — в библиотеку и сразу к Брежневу. И нахер эти приключения с фантастикой.
Ты можешь сказать, что если ориентироваться на мою критику, то надо писать другой рассказ и совсем о другом. И опять я соглашусь. Именно другой рассказ и именно о другом. Вот этот конкретный рассказ плох ровно тем, каков он и о чём он. Так какой из этого можно сделать единственный логичный вывод? Вывод кажется тебе нелеп? Ну, можно, в принципе, в ООН на логику пожаловаться.
Ты можешь сказать: тогда придётся писать под твою диктовку. Я тебя, в свою очередь, спрошу, писал ли, как ты думаешь, под мою диктовку Зюскинд?
Ещё раз: да, другой рассказ, да, о другом.
Праезыг.
Общая банальность произведения, к сожалению, подчёркивается банальностью языка. Образец:
Пуля прошла по касательной, разорвав артерию и мышцы вокруг. Но внутренние органы и позвоночник целы - уже хорошо. Аккуратно иссечь поврежденные ткани. А теперь - собственно, работа лекаря - аккуратно зарастить очищенную рану. Сосуды, мышцы слой за слоем, кожу...
Что здесь плохо, кроме того, что плохо всё? По пунктам.
1. Неоправданное количество точек на кв. см. текста. Не надо пытаться передавать внутреннее напряжение героя нарочито рваными предложениями: во-первых, это уже давно стало штампом, а во-вторых, ты не умеешь рвать точками. Забудь обо этом приёме, короче. Все противительные и соединительные союзы пиши по возможности в составе предыдущего предложения. На самый крайний случай усвой, что переносить союз лучше всего со сказуемым — и не вместо, а вместе, то есть сказуемое должно присутствовать по возможности в каждом предложении. Лучше даже, если оно будет в каждом придаточном;
2. Сумятица глагольных времён и наклонений, особенно в сочетании с разнообразием форм сказуемых никогда не сможет передать динамику и всё то же пресловутое внутреннее напряжение героя. Всё, что она, сумятица (особенно в упомянутом сочетании), передаст, — это твою беспомощность. Чтоб тебе было легче медитировать, передаю по буквам: «прошла», «целы», «иссечь», «зарастить», а дальше там идёт вообще очень бредовое предложение — не пришей кобыле хвост, осколок предыдущего. И это, кстати, тоже банальность. Посмотри, почитай внимательно чужую графомань — ты найдёшь такой сумятицы и таких осколков тонны по всем «грелкам» и прочим стрелкам;
3. Чем твой специалист занимается? Вот она «иссекла» повреждённые ткани. Кстати, что ты этим хочешь сказать? Что она их разрезала, грубо говоря? А зачем, если они и без того повреждены? Но дальше она стала сращивать очищенную рану. А когда она успела её очистить? Или под словом «иссекла» ты подразумеваешь что-то другое?
Я думаю, фраза должна звучать так:
«Пуля прошла по касательной, разорвав артерию и мышцы вокруг, но, к счастью, не задела ни внутренние органы, ни позвоночник. Я аккуратно очистила повреждённые ткани и стала сращивать рану слой за слоем: сосуд за сосудом, мышцу за мышцей».
Как-то. Или близко к тому.
Ещё образчик (я, если заметили, даже по тексту почти не ползаю, там цитировать можно непрерывно):
Лекарь чувствует чужую боль. И чужое тело. То, что можно исцелить, можно и разрушить. Вот только все сделанное немедленно возвращается к нам. Поэтому я теряю сознание после каждого убитого. Я могу своим даром остановить чужое сердце, но тут же остановится и мое. А счет еще не закончен - по одному за каждого, кто был тогда в госпитале. Хотя бы по одному. Так что обойдемся винтовкой.
Всё то же самое: не надо создавать пафос нагромождением точек и не надо валить в кучу глагольные формы. Это глупо, потому что выспренно.
«Лекарь чувствует чужую боль. И чужое тело» — вообще-то, ощущения — это и есть тело. Тело, оно, понимаешь, состоит из ощущений, у него свойство такое, ощущения ощущать. Например, вот, боль, да.
«То, что можно исцелить, можно и разрушить» — эта ахуенно свежая мысль должна быть, очевидно, внесена в анналы. Я всё прабанальности, если кто забыл. У меня весь постинг сейчас на эту тему. Причём — внимание! — это как раз тот самый случай, когда банальность могла бы быть уместна и оправданна, потому что дальше идёт антитеза («вот только»). Однако автор эту антитезу за каким-то хреном вынес в отдельное предложение — и получилась у него не антитеза банальности, а просто две банальности… или три, я чота запуталась уже.
«Вот только все сделанное немедленно возвращается к нам. Поэтому я теряю сознание после каждого убитого» — ну, во-первых, о том, что всё сделанное немедленно возвращается к лекарю, читатель догадался приблизительно где-то в самом начале. Чисто. Мозгом. Понял. Хотя, конечно, то, что может думать, может и не думать. Если будет впадлу. Но, как правило, то, что может думать, всё же будет думать, так что, автор, я бы на твоём месте этот секрет полишинеля вот так бы в лоб бы не озвучивала. Бы. И уж во всяком случае я бы не озвучивала его с таким надрывным пафосом — аж с паузами в целых два предложения.
Во-вторых, насчёт потери сознания недурно бы пояснить. А то получается, что убивает у тебя снайпер, поражая не важно какой орган, — а отключается у него почему-то именно мозг. А почему мозг, а не коленка, например-то? Почему не язык? Прикинь, было бы свежо, во всяком случае: после каждого убийства у лекаря отнимается язык. На сорок пять минут, предположим. И сразу можно с наглой рожей заявить: «А это, товарищи, загадка, почему язык. Вот такая у лекарей реакция на убийство человека. Шлёп человека — и сорок пять минут даже нахуй никого послать не можешь». А чего? В тексте этот факт как рояль в кустах не искрит. Нигде не отсвечивает. А колориту очень даже добавляет.
Хотя, конечно, с таким вариантом картинно упасть в обморок перед спасённым командиром будет сложновато. Командир после каждого такого эксперимента будет над лекарем только ржать и хихикать. Или не будет — это уже от личных отношений зависит. Но в любом случае потерять в его присутствии сознание от невыносимых мук у лекаря уже вот так запросто не получится. А у автора, соответственно, не получится надавить на эмоции — ни на эмоции командира, ни на эмоции читателя. Но, автор, хорошая литература отличается от плохой именно тем, что она и не давит на эмоции. Не стремится хороший автор вызвать эмоции у читателя, читатель начинает что-то чувствовать сам, спонтанно. И не помогает хороший автор одним своим героям действовать на нервы другим (а если помогает, то это называется читерством).
Смотрим, что получается у тебя.
Шаг. Выстрел.
Мир рассыпался на звенящие осколки и наступила тьма.
[…]
-Каждый раз так? - спросил Лешка.
О чем это он... а, ясно.
-Да.
-Аня, но зачем? Зачем тебе это?
Я улыбнулась:
-Она больше никого не убьет.
[…]
До парома доехали молча. Река дохнула влагой, на миг перебив даже вездесущий запах гари. Я выпрыгнула из машины. Легко провела пальцем по свежему шраму на Лешкиной шее.
-Это я все-таки умею. Несмотря ни на что.
Шагнула на бревна парома.
-Аня, я люблю тебя.
Не-а, он не любит её. Он в неё влюблён — как в человека, который его спас, и как в человека, который только что сделал красивый жест. И это всё зубодробительно банально — и то, и другое, и даже сама путаница любви и влюблённости. Несложно влюбиться в человека, который красиво жестикулирует, тем более напоказ. Такие люди всегда приковывают внимание и у многих вызывают восхищение. Несложно так же влюбиться в человека, который вытащил тебя с того света, — это вообще классика жанра. И поэтому чувствам твоего Лёшки — грош цена. И совершенно непонятно становится, зачем он в этом рассказе вообще нужен, кроме как затем, чтобы подчеркнуть трагический трагизм героической героини. Низачот, таким образом. Лучше б твои лекари всё-таки немели, ей-богу. Чище было бы.
Возвращаемся, однако, к предыдущей цитате, мы ещё с ней не закончили.
«Я могу своим даром остановить чужое сердце, но тут же остановится и мое» — а почему тогда она не проводит дистанционную терапию? Если может убивать на расстоянии, значит, может и лечить на расстоянии. Причём резать ей, кстати, для этого совершенно ни к чему. Зачем лишние телодвижения?
«А счет еще не закончен - по одному за каждого, кто был тогда в госпитале» — ололо, какая наблюдательная девка-то! Сначала её мужу угрожали расправой, затем она лечила врага, потом на её глазах убили-таки мужа — но она бестрепетно всех вражин пересчитала прямо поголовно. Глаза застилали слёзы, крик тонул в грохоте выстрелов, но она считала, и считала, пока не пересчитала всех, без исключения.
И сколько же, дорогой автор, она насчитала, расскажи скорей? У меня выходит, что несколько десятков, если не сразу сотню, так как, судя по контексту, при своём нынешнем командире героиня состоит уже давно и врагов постреляла порядком, но до конца там ещё далековато. То есть, пока она считала, вражины, видимо, стояли по стойке «смирно» (а то ещё, не дай бог, со счёту собьётся: лица-то незнакомые) и терпеливо ждали, пока она их всех не сочтёт.
Пирдуха.
(А она же ещё и ушла потом, о, яебу…)
«Хотя бы по одному» — вот такое важное уточнение, скупо подчёркивающее непреклонную решимость
«Так что обойдёмся винтовкой» — видишь ли, автор, винтовкой твоя героиня начала обходиться сразу, на ней же и остановится, и это так же очевидно, как на данный момент триста шестьдесят шесть дней в високосном году. А потом она поедет, как миленькая, в госпиталь и будет там работать, и сначала выкинет из головы своего бывшего мужа, а потом найдёт себе другого. Нет, первого она будет время от времени вспоминать — как человека, которого она когда-то любила, и как факт биографии. Но ни единой сопли в этих воспоминаниях не останется и в помине. Не останется так же и намёка на живую любовь. Светлая память only, одна штука. И вот в этом — в этом, повторяю, а не в той полубанальной-полубезумной девичьей чуши, о которой ты слагаешь развесистую клюкву, — и заключается подлинная трагедия человека — зачерстветь душой. Это ещё называется взрослением. Все взрослые люди так или иначе чёрствые люди. В терминальных случаях очень чёрствые. Это не значит, что они звери, хрена там. Они могут чувствовать будь здоров — и остро, и глубоко, и до сердечных спазмов. Но, дорогой товарищ, общий болевой порог у них очень высокий, и на душевные раздражители им по большей части — насрать. «Море — всего лишь символ, Маша — всего лишь образ».
Вот в этом — действительно, и трагедия, и проблема. Потому что если общество живёт сыто и мирно, если оно инфантильно в массе, оно панически боится таких людей и близко их к себе старается не подпускать. Очень потому что неудобны такие люди в контексте детской песочницы: мало того, что им пластмассовой лопаткой угрожать бесполезно, так ещё и сам по жопе получишь, чего доброго. Если же народ недавно пережил катаклизм, наподобие войны, то общество, наоборот, будет состоять из взрослых людей чуть более, чем полностью (в нём даже маленькие люди будут взрослыми). Тогда проблема из личной превратится в общественную и станет проблемой целого поколения, только уже следующего, послевоенного — того, которое не видело войны и не умеет поэтому насрать на душевные раздражители.
Вот это всё проблемы. Нередко так же и трагедии — причём как с той, так и с другой стороны.
А в том, что нищасное
И нахуй, нахуй пафос. Не нужен он тут. Тут война, и «кроме мордобития, никаких чудес».
Ещё раз праезыг, уже в общем: очень много выспреннего и околесного на ровном месте, и оные недостатки складываются, с одной стороны, из неоправданных выносов части предложений в отдельные фразы, а с другой — из попыток свалить в одну кучу все известные автору глагольные формы. Добавляет же колориту общий инфантилизм повествователя, рвущегося изображать проблемы там, где их нет и быть не может.
Сказать ли спасибо, что при всём том «корова» через «о»? Вот, не знаю, честно говоря. При прочих равных я бы предпочла «корову» через «а», потому что орфография хотя бы словарём исправляется.
Как-то вот так приблизительно.
ЗЫ. Извините за возможный сумбур, если он тут есть: я ещё не окончательно поправилась и к тому же за последние два месяца совершенно отвыкла формулировать что бы то ни было письменно. Я всё-таки надеюсь, что в целом получилось внятно. Если нет — комменты открыты, и в любом случае суть однозначна — проблема автора в том, что он не справляется со своим повествованием, потому что им самим рулит банальность.